Двадцать пятого января – мученицы Фелицаты память, генеральши Фелицаты Африкановны именины. И уж так у генерала Азанчеева заведено: обед на Фелицату и вечер званый. Да и не простой обед и вечер не простой, а всегда с закорючкой, с заковыристой загвоздкой какою-нибудь. То поднесет генерал перед обедом всем офицершам по букету роз: «Пожалуйте, барыни, голубушки, сам для вас в оранжерее выводил, сам и рвал». Барыни, конечно, рады, благодарственны «Ах, какой вы милый, мерси, какой запах…» Разок нюхнули, другой, да как зачихают все: розы-то табаком нюхательным позасыпаны! А то вот на последнем обеде – в прошлом, стало быть, году – такая была потеха. Обед состряпал генерал – просто на диво, а уж на особицу хвастался бульоном. И правда – янтарный, как шампанское, островки прозрачного жира сверху, и засыпан китайской лапшой: и драконы тут, и звезды, и рыбы, и человечки. После обеда гостям уж ходить невмочь: повез генерал гостей кататься, обещал им какую-то диковину показать. И когда этак верст в пяток проехали, скомандовал генерал: – стой! – и объявил всем своим верноподданным:
– А на бульоне-то, господа, не жир это, а касторка сверху плавала. А вам никому и в голову не влетело, ха-ха-ха!
Ну-у… И что тут только было!
Не иначе, как и в этом году что-нибудь уж такое да будет. Хоть и удрал генерал в город от Шмита, хоть и сидит там по сию пору, но не может того быть, чтобы к фелицатину дню не вернулся. Как же, ведь уже капитан Нечеса, за вечным отпуском командира – старший, получил генеральский приказ согнать всех солдат и начать работы: поле утрамбовывать. Всякие это занятия там да стрельбы, конечно, похерили: этого добра – каждый день не оберешься, а генеральшины-то именины раз в году ведь бывают.
И рассыпались солдатики по всему по полю за пороховым погребом – ровно серые муравьи. Еще слава те Господи, туман потянул да оттеплело, а то бы землю никак не угрызть. Оно, правда, грязновато, рассусолилась глина, мажется, липнет, и глядят все солдаты алахарями. Ну, да тут уж ничего не попишешь: служба. И роются, роются, тачки таскают, копошатся, серые, смирные, вдвое согнутые. Не то на поле бега будут, не то еще что: до фелицатина дня – ни одной живой душе не известен генеральский секрет…
В сторонке, на чураке сидел Тихмень, отвернувшись: надзирал за работами. Все ему было тошно: перемазанные чумички-солдаты, и смирная их точно-такность, и туман – желтый гад ползучий, и пуще всего – сам он, Тихмень.
В самом деле: какой-то там сопливец Петяшка – и вдруг все идет к черту. Раньше было все так ясно: были «вещи в себе», до которых Тихменю никакого не было дела, и были «отражения вещей» в Тихмене, Тихменю покорные и подвластные. И вот – не угодно ли! Прямо какая-то нечистая сила вселилась, ей-Богу!
…Церковь, солнечный луч. Тихменя кто-то из больших уводит за руку, а он карачится, хочет еще послушать, как кликуша выкликает – любопытно и жутко: в одно время и своим кличет, бабьим голосом – чужим, собачьим.
«Да. Разве не собачье все это? И эта гадость, любовь эта самая, паршивый щенок Петяшка?»
А собачий голос – а нечистая сила – в Тихмене скулит:
«Петяшка… Ах как же бы это узнать? Наверняка бы? Чей же Петяшка, в самом деле?»
– Здравствуй, Тихмень. О чем замечтался?
Вздрогнули оба Тихменя – настоящий и собачий, сомкнулись в одного, один этот вскочил.
Перед Тихменем в коробушке, в таратайке казенной, сидела капитанша Нечеса. Нынче в первый раз она встала с постели, и первый ее выезд был к генеральше – или, собственно, к Агнии. Душа горела – все дотошно разведать, как и что было у генерала с Маруськой этой шмитовой. «Ах, слава Богу, наказал ее Господь за гордыню, а то этакая принцесса на горошине…»
Посудачила, ямочками поиграла, укатила капитанша. И сейчас же на чураке опять уселось двое Тихменей, затолкались, заспорили.
Собачий Тихмень молвил:
– А ведь капитан Нечеса остался дома один теперь, да-с…
И с присущим ему собачьим нюхом отыскал какую-то, человеку невидную, тропку, побежал – и закрутил, и зарыскал по ней. Долго кружил и вдруг – стоп, нашел, вынюхал:
– Олух же, олух же я! Ну, конечно: пойти и спросить самого капитана. Уж он-то знает, чей Петяшка… Ему – да не знать?
Тихмень встал, поманил к себе пальцем Аржаного.
– Ну, как у нас дела?
В строю разиня – тут, в земляном деле, Аржаной – козырь и мастак и за всех ответчик.
– Да так что, ваш-бродь, пошти все уж урки свои кончили. Рази там каких-нить штук-человек десять осталось…
– Штук-человек десять? Ну, ладно. – Тихмень махнул рукой: – Кончайте без меня, я пойду. Ты пригляди, Аржаной.
– Торопливо Тихмень вбежал в нечесовскую столовую. Слава Богу, так и есть: капитан дома.
Перед капитаном стоял солдат. Капитан Нечеса очень важно отсыпал порошок. Подбросил, прикинул на ладони: годится.
– На вот, во здравие пей. Ну, чего там, чего там!
Мнил себя Нечеса очень недурным лекарем. Да и солдат к нему веселей шел, чем к фельдшеру или там к доктору: те-то уж больно мудрены.
Одно горе: лет пять назад утянул кто-то из пациентов у Нечесы «Школу здоровья», и остался у капитана только «Домашний скотолечебник». Делать нечего, пришлось по скотолечебнику орудовать. И, ей-Богу, не хуже выходило: что ж, правда, велика ли разница? Устройство одно, что у человека, что у скотины.
После медицины у капитана настроение бывало расчудесное. Пощекотал он Тихменю ребра:
– Ну, что брат Пушкин?
– Да вот, хотел было я спросить…
– Нет, брат, ты сначала садись, выпей, а там – увидим.