Но и так – сидеть в постылой своей комнате и не знать, что там – еще больше не мог.
«Господи, только бы как-нибудь увидать, хоть немного, что она – что с ней…»
И на пятый день к вечеру Андрей Иваныч придумал-таки. Напялил пальто, взял было шашку – поставил опять в угол.
– Куда это вы, на ночь глядя? – спросил Гусляйкин и, показалось Андрею Иванычу, подмигнул.
– Я… Я не скоро приду, ложись спать.
На улице снег вчера выпал. Не настоящий, конечно, не русский: так только, сверху чуть-чуть.
«Снег – это нехорошо, хрустит, и от месяца – как днем, ясно… Все равно. Надо же…»
Андрей Иваныч зуб на зуб не попадал – от холода, что ли? Да нет: мороз – не Бог весть.
Окна у Шмитов завешены были морозным самоцветным узором. Андрей Иваныч поднялся на цыпочки и терпеливо стал дыханием согревать стекло, чтобы увидеть – Господи, если б хоть немного, хоть немного!
Теперь было видно: они в своей столовой. Дверь оттуда прикрыта неплотно, и в гостиной синий полусвет, смутно-острые тени от пальмы – на диване, на полу.
Дрожал, глядел Андрей Иваныч в протаянный круг. Мерзли руки и ноги. Не скоро, может, через полчаса, может, через час, пришла мысль:
«Стоять и подглядывать, и подглядывать, как Агния какая-нибудь! До чего ж, значит, я… Надо уйти…»
Отошел на шаг – и стал: уйти дальше не было сил. Вдруг увидел: на снежном экране окна заколыхались две тени – большая и поменьше. Все забыл, кинулся к окну, затрясся, как в лихорадке.
Проталины в окне затянулись уж снежной дымкой, ничего не понять… «Что ж это… что они там делают, что они делают?»
Маленькая тень поменьшела, стала на колени, а может, упала, а может… К ней нагнулась большая тень…
Впился, всем своим существом ушел Андрей Иваныч в проклятую снежную завесу, силился ее разорвать…
Тр-рах! – стекло треснуло, на лбу ожог боли, мокрое. Кровь… Отскочил Андрей Иваныч, ошалело глядел на осколки у ног, стоял и глядел как вкопанный: бежать и не подумал.
Очнулся – возле него уж был Шмит.
– А-а, так это вы, муз-з-зы-кант? Подсматривали-с?
Совсем близко от себя увидел Андрей Иваныч острые, бешеные шмитовы глаза.
– Недурно! Вы здесь быстро ак-климатизировались.
«Поднять руку? Ударить? Но ведь правда же, но ведь правда…» – застонал Андрей Иваныч. И стоял. И молчал.
– На этот раз… Пош-шли вон!
Шмит захлопнул за собою калитку.
«…Сейчас же – сейчас! Прийти – и пулю в лоб… Сейчас же!» – побежал Андрей Иваныч домой. Лицо горело, как от пощечин.
Не мог теперь сказать: отпирал Гусляйкин или нет. Как будто нет, и все-таки уже сидел Андрей Иваныч за столом, и глядел на револьвер, под лампой – такой против-нр-блестящий.
«Но ведь никто же абсолютно не видел. Но и не в этом даже дело. Главное, что ведь Маруся же одна останется – одна с ним. Ведь он, может быть, ее бьет, и если меня не будет…»
Он спрятал револьвер, запер торопливо на ключ. Дунул на лампу, не раздеваясь – прямо в сапогах бухнулся на постель, стиснул зубы: «О, проклятый – о, проклятый трус!»
…Склизкое, туманно-серое утро.
Гусляйкин нещадно расталкивал Андрея Иваныча:
– Ваш-бродие, покупочки из города привезли.
– Что, что такое? Какие покупочки?
– Да ведь вы, ваш-бродь, сами о прошлой неделе заказывали. Ведь завтра-то, чать, Рождество Христово!
Залеченные сном мысли проснулись, заныли. Рождестве)… Самый любимый праздник. Яркие огни, бал, чей-то милый надушенный платочек, украденный и хранившийся под подушкой… Все было, все кончилось, а теперь…
Было так: он канул на дно, на дне сидел, а над головой ходило мутное, тяжелое озеро. И оттуда, сверху, слышно все глухо, смутно, туманно.
Очень странно было Андрею Иванычу надеть на первый день мундир и идти с визитами. Всё же, заведенный каким-то заводом, пошел. Поздравлял, целовал руки, даже смеялся. Но сам слышал свой смех…
Где-то – может, у Нестеровых, может, у Иваненко, может, у Косинских – был спор о поросенке: как его на стол подавать? Бумажной бахромой надо его украшать или нет? Окорок, конечно, надо, всякому это ведомо, а вот поросенка-то как? И когда спросили спорщики андрей-иванычево мнение («Вы ведь недавно из России – это очень важно») – тут Андрей Иваныч и засмеялся, и услышал: «Я смеюсь? я?»
В каком-то доме, кажется у Нечесов, из столовой были видны через открытые двери две супружеских, рядом стоящих, брюхатых кровати. Глядя туда и допивая не то пятую, не то десятую рюмку, Андрей Иваныч неожиданно спросил:
– А что теперь у Шмитов?
– Чудак, да ведь у вас такое сокровище, – Гусляйкин. У него спросите, он в кухне Шмитов день и ночь, – посоветовала кругленькая капитанша.
От коньяку, от водки, от налегшей плиты ночи – мутное озеро стало еще глубже, еще тяжелей.
Андрей Иваныч сидел после визитов у себя за столом, бессмысленно глядел на лампу, не слушал, что там такое рассказывает Гусляйкин, стоя у притолоки. Потом вспомнилось: сокровище… Загорелся Андрей Иваныч и спросил не глядя:
– А у капитана Шмита давно был?
– Нынче был. Как же. Там дела, там дела, и-и-и… Комедия!
Нельзя было слушать Андрею Иванычу – и еще больше нельзя не слушать. Весь полыхал от стыда – и слушал. И говорил:
– А дальше? Ну, а потом что?
А когда кончил Гусляйкин, Андрей Иваныч, шатаясь, подошел к нему.
– К-как ты мне смел такие… такие вещи рассказывать, как ты смел?
– Ваш-бродь, да вы сами ведь…
– …Как ты смел… про нее, про не-е, с-сволочь?
Хлясь! – так и ушла андрей-иванычева рука в бланманже какое-то, в кисельное: такие были у Гусляйкина жидкие щеки. Так это противно: как будто вот вымазана теперь вся рука.