Ужинать позвали. Глаза разбежались у Петра Петровича: закусок, закусок-то одних сколько. Хотел Петр Петрович подмигнуть: а ну-ка, брат Сеня… И видит вдруг – Сени-то и нет за столом. Выскочил, побежал искать.
Были они в зале, Сеня и Кипа-брамапутра, в уголке за пальмой. Сеня – почему-то очутился на полу, ерзал и старательно делал вид, будто искал что-то:
– А-а… ч-черт, па-папиросу потерял… я сейчас. Поужинали. Подошел Сеня, сел на диван с Петром Петровичем рядом.
– Уф… Да.
– Ну что – да? Говори уж.
– Да, брат, что говорить-то: я ей сейчас предложение сделал.
Вот тебе и здравствуй.
– Врешь ты, ну тебя.
– Какое там вру! Ей-Богу, и сам не знаю, так как-то, уж очень к слову пришлось. Теперь-то уж вижу…
– Ну, а она?
– А она: «Не знаю, – говорит, – подумаю, уж очень вы сразу как-то, я не могу так».
Еще бы не сразу: второй раз в почтенный дом Сеня пришел – и вот тебе, одолжил.
Наутро Сеня Петра Петровича разбудил чем свет: на щетку плюет, сапоги чистит, тужурку новую вытащил.
«Куда он? С ума спятил», – поглядел Петр Петрович и опять уснул.
К обеду вернулся Сеня. Смеется:
– Кончено.
– Что кончено-то?
– Да это, вчерашнее. Был я у них. Вышла Кипа – невеста моя богоданная. «Ну, что, – говорю, – думаете?» – «Думаю», – говорит. «Ну, мол, не думайте, не надо: я раздумал». Вот и все.
Посмеялся Петр Петрович, поругал-поучил Сеню. Да ему хоть кол на голове теши. Такой уж нрав у него – от вида женского тает, как воск от лица огня. Не первая это у него невеста – не последняя.
С одной невестой такой Сеня, должно быть, с год хороводился. Такая была хохотуша: засмеется – серебро рассыпает. За смех и полюбил ее Сеня.
Был у хохотуши этой брат – студент, была тетка, сухопарая такая, злющая. И что хуже всего – была тетка весьма благочестива и до страсти к столоверчению привержена. Как вечер – не с кем ей, она и засадит хохоту-шу с собой за стол. Та в темноте сидит-сидит, да как фыркнет – одно горе просто тетке с ней.
Когда Сеня приручился хорошенько к этому дому, стала тетка его за столик сажать. Ну, а Сеня что ж. Сене только бы рядом с хохотушей сидеть да млеть, Сеня доволен.
Раз в субботу уселись вчетвером: тетка, Сеня, невеста и Алешка, брат невестин. Руки зачем-то накрест надо было: левую – направо, правую – налево, и пальцами с соседом цепь составить. Уселись. Темно, тихо в комнате, слышно, как кровь колышется. Жуть: а вдруг правда что-нибудь этакое? Закрыл Сеня глаза, поплыли круги золотые. Вот где-то совсем близко, тут, на столике теплая рука хохотушина, вот только немного нагнуться – темно ведь…
Круги золотые, темно, кровь колышется… Нагнулся Сеня, прижался губами к руке.
Ка-ак закричит Алешка, брат-то, благим матом, как вскочит:
– Да ты это что же, Сенька, с ума спятил – руку-то мне целуешь?
Хохотуша-невеста закатилась – и не может – не может – никак не вздохнуть. Свет зажгли. Стоит Сеня…
Ну, (больше, конечно, не ходил уж туда.
– Руки эти самые накрест – погубили меня, запутали, – жаловался Петру Петровичу.
Погоревал-погоревал Сеня о хохотуше, да и забыл – пошли новые. Была Мышка – так Мышкой ее все и звали. Зубки такие беленькие да хорошенькие: целые дни Сеня искусанный весь ходил. А то была Кильдеева, силачка: полюбил ее Сеня за то, что положила она его на обе лопатки во французской борьбе. И была Таня – маленькая такая, легонькая: уж очень хорошо на руки ее было поднять, с того дело и началось.
Маленькая, легонькая – а вот никак не мог ее разлюбить Сеня. Жаловался Петру Петровичу:
– Засела защепой во мне – и не вытянуть, разве с мясом только.
На студенческой вечеринке забрались куда-то наверх, в далекую чертежку, и пристали к Сене: спой да спой костромскую какую-нибудь песнюшку. В другой бы раз Сеня ни за какие крендели перед публикой петь не стал. А тут, как выпивши малость был – ладно.
Закрыл Сеня глаза, лицо, как слепое, сделал и запел в нос уныло нищенскую песню:
Ой вы, люди умные,
Вы люди уцёные,
Повествуйте нам,
Что есть двенадцать?
Двенадцать апостолов,
Одиннадцать без Июды,
Десять заповедей,
Девять чинов ангельских,
Столько же архангельских…
И дальше – всю до конца песню пропел о числе святом, апостольском. Закричали, захлопали: еще, Сеня, еще! Но уже не мог Сеня больше.
В комнате плавал жаркий туман, дурманил голову. Сошел со стола Сеня, замешался в толпу.
И увидал неподалечку от себя – барышню какую-то русскую, в кике, золотом шитой, в сарафане червонном. «Да как же это раньше я ее не приметил?»
Спросила Сеню барышня:
– Как звать-то тебя, паренек? Больно уж хорошо ты поешь.
Словечком этим – паренек – вконец улестила Сеню. Пошел за ней, закружило его.
«Да, она это, она, о которой…»
Звали барышню ту – Василисой Петровной. Родители у ней – купцы московские, именитые. От старого благочестия почти вконец отреклись уж, всякие роскошества у себя завели, дворец вон какой на Остоженке закатили.
И в том дворце хранилось у них все древлее, от родительских родителей наследованное: иконы старые, истинные, с огромными черными глазами; парчовые покровцы, шитые в скитах серебром-жемчугом; ковши для браги, для меда, муромскими людьми из дерева резаны; столы, кресла мореного дуба – с места не сдвинешь.
И посреди этого ходить ни в чем нельзя было Василисе, кроме как в сарафане да в кике. Да ни в чем ином и не ходила она, разве уж когда-когда.
Увидал ее Сеня здесь, обоймленную всем вот этим дедовским, пахнущим медом и ладаном, да так и прирос – не оторваться.