– О-о-о! А какая я была девчонкой – ух ты, держись! Всё на ниточку привязывали к буфету, чтобы не баловала.
– А теперь разве не на ниточке? – подковырнул Андрей Иваныч.
– Хм… может, и теперь на ниточке, правда. А только я тогда, бывало, делала, чтобы упасть и оборвать – нечаянно… Хи-итрущая была! А то вот, помню, сад у нас был, а в саду сливы, а в городе – холера. Немытые сливы мне есть строго-настрого заказали. А мыть скучно и долго. Вот я и придумала: возьму сливу в рот, вылижу ее, вылижу дочиста и ем… Ведь она чистая стала – отчего же не есть?
Смеялись оба во всю глубину, по-детски. «Ну, еще, ну, еще посмейся!» – просил Андрей Иваныч внутри.
Но Маруся отсмеялась уже, опять на губах у нее была печаль:
– Ведь я тут не очень часто смеюсь. Тут скучно. А может, даже и страшно.
Андрею Иванычу вспомнилось вчерашнее, воющие на луну морды, и он сам – вот сейчас запоет…
– Да, может, и страшно, – сказал он.
Неслышно вошел и столбом врос в притолоку денщик Непротошнов. Его не видели. Он кашлянул:
– Ваше-скородие. Барыня…
Андрей Иваныч с злой завистью взглянул в его рыбьи глаза: «Он здесь каждый день, всегда около…»
– Ну, что там?
– Там поручик Молочко пришли.
– Скажи, чтоб сюда шел, – и недовольно-смешно сморщив лоб, Маруся обернулась к Андрею Иванычу.
«Значит, она хотела, она хотела, чтоб мы вдвоем…» – и радостно встретил Молочку Андрей Иваныч.
Вошел и запрыгал Молочко и заболтал: посыпалось, как из прорванного мешка горох… фу-ты, Господи! Слушают – не слушают, все равно: лишь бы говорить и своим словам самому легонько подхохатывать.
– …А Тихмень вчера под стол залез, можете себе представить? И все про Петяшку своего…
– …А у капитана Нечесы несчастье: солдат Аржаной пропал, вот подлец, каждую зиму сбегает…
– …А в Париже, можете себе представить, обед был, сто депутатов, и вот после обеда стали считать, а пять тарелок серебряных и пропало. Неужели депутаты? Я всю дорогу думал, я знаю – ночью теперь не засну…
– Да, вы, заметно, следите за литературой, – улыбнулся Андрей Иваныч.
– Да, ведь я говорил вам? Как же, как же? За литературой я очень слежу…
Андрей Иваныч и Маруся переглянулись украдкой и еле спрятали смех. И так это было хорошо, так хорошо: они вдвоем, как заговорщики…
Андрей Иваныч любил сейчас Молочку. «Ну, еще, милый, рассказывай еще…»
И Молочко рассказывал, как один раз на пожаре был. Пожарный прыгнул вниз с третьего этажа и остался целехонек, – «можете себе представить?». И как фейервер-кер заставил молодого солдата заткнуть ружье пальцем: так, мол, пулю удержит.
– И оторвало ведь палец, можете себе представить?
Уже все высмеяла Маруся, весь свой смех истратила – и сидела уже неулыбой. Андрей Иваныч встал, чтоб идти домой.
Прощались. «Поцеловать руку или так?» Но первым подскочил Молочко, нагнулся, долго чмокал Марусину руку. Андрей Иваныч только пожал.
Поручик Тихмень недаром лез под стол: дела его были вконец никудышные.
Была у Тихменя болезнь такая: думать. А по здешним местам – очень это нехорошая болезнь. Уж блаже водку глушить перед зеркалом, блаже в карты денно и нощно резаться, только не это.
Так толковали Тихменю добрые люди. А он все свое. Ну и дочитался, конечно, додумался: «Все-де на свете один только очес призор, впечатление мое, моей воли тварь». Вот те и раз: капитан-то Нечеса – впечатление? Может, и генерал сам – тоже?
Но Тихмень таков: что раз ему втемяшилось – в том заматереет. И продолжал он пребывать в презрении к миру, к женскому полу, к детоводству: иначе Тихмень о любви не говорил. Дети эти самые – всегда ему, как репей под хвост.
– Да помилуйте, что вы мне будете толковать? А по-моему, все родители – это олухи, караси, пойманные на удочку, да. Дети так называемые… Да для ходу, для ходу-то – это же человеку тачка к ноге, карачун… Отцвет, продажа на слом – для родителей-то… А впрочем, господа, вы смеетесь, ну и черт с вами!
А как же не смеяться, ежели нос у Тихменя такой длинный и свернут налево, и ежели машет он руками, как мельница-ветрянка. Как же не смеяться, ежели великим скептиком Тихмень бывает исключительно в трезвом своем образе, а чуть только выпьет… А ведь тут, на отлете, в мышеловке, на куличках, прости господи, у черта – тут как же не выпить?
И выпивши, всякий раз обертывается презрительный Тихмень идеалистом: как в древлем раю – тигр с ягненком очень мило уживаются в душе у русского человека.
Выпивши, Тихмень неизменно мечтает: замок, прекрасная дама в голубом и серебряном платье, а перед нею – рыцарь Тихмень, с опущенным забралом. Рыцарь и забрало – все это удобно потому, что забралом Тихмень может закрыть свой нос и оставить открытыми только губы – словом, стать прекрасным. И вот, при свете факелов совершается таинство любви, течет жизнь так томно, так быстро, и являются златокудрые дети…
Впрочем, протрезвившись, Тихмень костил себя олухом и карасем с не меньшим рвением, чем своих ближних, и исполнялся еще большей ненавистью к той субстанции, что играет такие шутки с людьми и что люди легкомысленно величают индейкой.
Год тому назад… да, это так: уже почти год прошел с того дня, как ироническая индейка так подло посмеялась над Тихменем.
Были святки – несуразные, разгильдяйские, вдрызг пьяные тутошние святки. Поручик Тихмень в первый же день навизитился, накулюкался и к ночи вернулся домой рыцарем, опустившим забрало.
Капитана Нечесы не было дома, ребят уж давно уложил спать капитанский денщик Ломайлов. Одна перед празднично-вкусным столом скучала капитанша Нечеса: ведь первый день всегда празднично-скучен.