Том 1. Уездное - Страница 165


К оглавлению

165

Быстро неслась осень на серых совиных крыльях. По сумеркам – правили к югу длинные лебединые стайки, трубили в печальные трубы. По утрам мох стоял весь в седом серебре.

– Ничего не поделаешь, Пелька: надо вежу снимать да собираться в зимний стан.

– Нет!

– Сама же, девонька милая, дрожишь по ночам. Холодно.

– Мне не холодно – я не оттого… я не дрожу! Не надо отсюда!

Не умолить тебе осени, нет. В лесу разгуливал ветер-полунощник, в уши гудел, пугаючи, выметал к зиме, крутил листья.

Лихоманно-румяным, ветреным вечером вернулись в становище. В избе пахнет нежильем, холодной сажей. Но широкая лавка в кути – та самая, и только завесить окно шкурой, затопить печь…

– Ты, Пелька, затапливай, я сейчас – только вот к Кортоме, а то в лампе засветить нечего.

Пел в печи огонь, напевала Пелька. Посыпала пол можжевельником, и можжевельник на стенах, и мягкая постель на лавке: все как тогда, зимой.

Вязанка прогорела. Пелька подкинула еще одну: пляшет, трещит. И опять понемногу все ниже языки, все медленнее. Там-сям одни синие, последние. Потухли. Темно.

Вышла на улицу. Гудит полунощник, бухают волны в берег, звезды дрожат, мигают огоньки в избах.

Сквозь незавешенное окно в лавке Кортомы видно: Кортома на бочке, с трубочкой, учительно поднят указательный палец. Кожаны, ушастые шапки, белая голова с изумленными по-ребячьи глазами…

В Мареевой избе темно. От угольев еще чуть-чуть краснеется устье печи. На лавке чуть белеет Пелька, свесила ноги, руки крепко зажаты в коленях.

– Ты где же, Пелька? Ведь ты хотела – огонь в печке, как зимой?

– Я топила.

– Потухло. Эх… Давай еще зажгем, а?

– Нет. Хворост весь.

В печи уголья чуть-чуть потрескивают, шевелятся, шуршат под золой.


Все под снегом. Лютая тишь в становище.

В темноте вставали, нехотя шли на двор: нарубить снегу, кипятку согреть. Нехотя ели, поглядывали в окошко: стекла черные.

К бабке Матрене, что ли, сбегать: сколько теперь время-то?

У бабки Матрены – на стене часы, без утиху тикают, хрипят, кашляют, бегут без отдыха – зрячие в темной ночи.

– Первый час, ишь ты… А нет ли, баушка, бутылочки?

Как не быть – есть; и будто – полегче, будто – в окошке чернота слиняла, светок чуть-чуть.

Похмелые – спозаранку заваливались спать: нарочно выгоняли сна побольше, чтоб не так евсяными быть. Лето для промысла было незадачное, ежева мало, со счетом ели. Косились на стариков: старики – они жоркие, известно, а кой прок их кормить? И поголодуют – не беда.

Голодные собаки завывали. Бабы трожды в день мыли ребятам брюхо кипятком, чтоб меньше есть просили. Старики голодали молча.

И помаленьку началось со стариков: стали ногами, деснами пухнуть, кряхтеть, на печи лежа – городить невесть что. Пошла боль из избы в избу. Из избы в избу ходил Иван Романыч, земными поклонами лечил: перед образом бить поклоны, по сту, по двести, покуда пот не проймет, глядь – полегчало.

А Матрена-Плясея сверху, с печки, смеется Ивану Романычу:

– И-и, батюшка! Коли ноги носят – плясать: куда лучше твоих поклонов взопреешь…

Так все и не слезала с печки. Потягивала из горлышка, песни играла, постен-домовой на гребешке подыгрывал.

– Слышь, слышь, Степка: заливается-то как? А вот на погребце стаканчиками заиграл, во, во, ишь!

Степку посадили за бабкой приглядывать, в угол забился, глаза – круглые. Господи, хоть бы чуток рассвело! Жуть: мелет бабка невесть что, совсем спятила.

Слиняла темнота в окошке – Степка во весь дух погнал к Ивану Романычу: кончается бабка Матрена, молитву прочитать.

Пришел Иван Романыч, взлез на печь к бабке, в руках резной деревянный крест. А бабка Матрена глаза раскрыла и вытащила из-под себя карт колоду:

– Вот спасибо, пришел – Степка дурак не умеет: давай-ка мы с тобой в свои козыри?

Улыбнулся Иван Романыч, сел. Позеленелая ряска, капельный, темноликий: не то постен из поставца вышел, не то Савватий из старого складня.

Стали с бабкой играть в свои козыри. Повезло бабке: никогда в жизни так не везло. Вот придет червонная краля – тогда и доигрывать нечего.

Пришла червонная краля. Засмеялась бабка и, в свои козыри не доиграв, отдала Богу душу.

На лавке в углу заснул Степка; на печи, крепко зажав карты в руке, – Матрена. Положил Иван Романыч деревянный крест сверху карт, перекрестил обоих – и пошел себе.


Под черным потолком на печах старики корячатся, несут околесицу – все тише – и совсем замолкают в синих, вырубленных во льду пещерах; весною земля отойдет – Бог даст, будут лежать как следует, в земле, на погосте.

На севере встал синий сполох – и еще глубже, лютее тишь. Будто на самом на дне; и сверху пригнело непроходимым синим льдом, и сквозь тысячеверстный синий лед светит мерзлое солнце на дно.

В синей пещере на дне смирно стоит, привязан, тонконогий олень. Шею гладит горячая рука; на туго обтянутую коричневую морду падают теплые капли. Тысячеверстный лед сверху. Но ведь оттает же, вернется весна, зеленый мох, розовая, прохладная морошка, теплый шорох дождя?

Молчит олень.


Марея осенила благодать:

– Фонарь устроить, как в Питере. Запалить над становищем – и ни ночи, ничего: вся жизнь – по-новому.

И будто вот для этого и жил, и Тунежма – про это, а сейчас только самое слово понял: фонарь.

Ну что ж: Кортоме материалов не жалко. «Мы не кто-нибудь, у нас хватит!»

– А только я говорил: фонарики – так, маленькие, с сеткой. А ты – сейчас на свой салтык, тебе фонарину надо – во!

165