Том 1. Уездное - Страница 96


К оглавлению

96

Звонок. Конец. Но домой нельзя еще идти: дождь. Столпились все внизу, в раздевальной, открыли окно в сад.

Там – зеленое притихло все, испугалось: а ну-ка вдруг конец веселому маю, солнцу – конец? Нависло-потемнело.

А Настя – о своем:

«Как все быстро это вышло и просто. Должно быть, все ужасное – просто».

Вдруг как запрыгают светлые капли, как засверкают. То-то потеха! Набросились на зеленое, шумят, шебаршат: буйную какую-то школу ребятенок выпустили на перемену – и они подняли веселый содом.

И опять смотрит солнце – еще яснее: умылось. Апрельские слезы – недолги.

Дома. В передней – противные Алексевны калоши глубоченные и шугайка висит, рыжая. Значит…

Мать вышла Насте навстречу – с низким поклоном:

– Пожа-алуй, дочка дорогая, пожалуй, любезная!

И начинается. Все, до последнего – и как же ее стыд не зазрит! – все рассказывает, подхихикивает Алексевна. Настя к стене прислонилась, руки – за спину. «Господи, помоги, Господи… А Коля – говорил, что не верит уже и что надо выйти из детских рамок. Нет, Господи, нет, помоги!»

Мать зажигает новую папиросу:

– Ну, что же, правду сказывает Алексевна-то? А?

– Пра… правду, – сгорела вся Настя, но глаз не опустила.

– Правду, а? Сознается, глаза еще пялит, а? Да если ты с этих пор… Что же из тебя выйдет-то? Господи-батюшки, наградил ты меня!

Алексевна главой покивает, вздыхает, гладит бархатный свой ридикюлец: о-хо-хо-хо!

– …А этого, героя твоего – я его юбошничать оту-чу-у, – мать стучит мослаком по столу, – я его отучу-у! Нынче же вечером вот поеду – и директору реальному все расскажу. Попрут – так ему и надо: не юбошничай.

Нет, вот оно когда – ужасное-то… Очень тихо Настя сказала:

– Хорошо. Если ты, правда – директору, то я знаю, что сделаю…

Что же: только посильней перевеситься за окно – и вся недолга. Небось тогда мать пожалеет, да уж…

– Каково? Она ж еще смеет грозить? Пошла си-ю мину-ту в мою комнату, и чтоб шагу не смела. Удерет? Ну, не-ет, чтоб не удрала… Да ты, никак, Алексевнушка, уж уходишь? Ну, прощай, прощай, спасибо. В воскресенье-то, обедать, гляди, не забудь.

…Чтобы не удрала дрянь-девчонка, отобрала мать у Насти чулки-башмаки и в комод их приперла.

Одна осталась. Села Настя на кровать, согнулась, тоненькая, в три погибели, спрятала слезы в подушку.

«Как все ужасно, как все стыдно. Если правда – директору, так ведь это же… Ну, его хоть, по крайней мере, так – босого – не запрут. Вот ведь, не зря он говорил о неравноправии девочек с мужчинами… Вот, отсутствие демократического строя, неравноправие – вот теперь и сиди без чулок, позорно».

Почему так обернулось – неизвестно, но только самое сейчас горькое Насте: без чулок, босиком. Ноги под платье запрятала, плачет и плачет, и конца-краю нет Настану горю…

По белой занавеске ползет вверх любопытное солнце. Нашарило прогалок, пробралось внутрь. Золотым сиянием напитало розовое Настино ухо. Слезло – рядом с золотом волос легло на подушке на мокрой, досуха выпило Настины слезы.

Настя поглубже засунула руки под подушку: там очень хорошо, прохладно. Улеглась поудобней.

Ах, если бы она была красавица, бледная – и глаза бы… Колю, впрочем, любила бы все так же. А зато уж большим бы этим – уж им бы показа-а-ла! Глаза бы так вот сощурить: «Целовалась? Да, целовалась. Да, хочу вот-и буду, и все…»

А потом бы уйти и жить с Колей. И с рабочими. И вот, вечером они собираются на заговор в нашей комнате. «А-а, вы, стало быть, его жена?» – «Да, я жена». – «Ну, значит, мы при вас можем…» И очень хорошо и весело.

…А их еще больше. Схватили ее за руки – и через все комнаты. Только лампу у папы не разбили бы в кабинете. Трах, готово! Ну, вот, ну, вот! Господи, ведь говорила же! Вот и сиди в теми.

– В теми. Посадили, так и есть – посадили в гимназический подвал. Вот, ведь всегда боялась мимо ходить.

И теперь так далеко – голоса сверху:

– Настюша! Настюшенька!

«Это няня. Милая няня, я тут, спаси же меня, я тут…»

– Настюшенька-а! Да ты что же это? Наплакалась – да и заснула, милуша?

Милая няня – обнять бы: спасла от страшного сна. Но за нянькой – мать. Всю ужасную свою жизнь вспомнила Настя, от няньки отвернулась.

– И вовсе не спала, оставь, пожалуйста.

Нянька на столик у кровати поставила тарелки: обед. Такое уж положенье – наказанным холодный обед.

– Ешь, – говорит мать, – нечего фордыбачить-то.

– Напрасно беспокоились. И не подумаю.

– Ну, была бы честь предложена. Катерина, уноси.

Сокрушенно качая головой, нянька уносит тарелки обратно.

А есть – Насте хочется до того, что… Ну, хоть бы хлеба корочку!

Настя кричит вдогонку:

– Постой, постой-ка, вот что… – проглотила слюну, еле-еле одолела себя, но одолела. – Нет, я не то, не хочу. Я… да, вот что: принеси мне книги, нянька, в ремнях которые, ну, да – в передней.

Ведь вот еще дело-то какое: вызвалась завтра Настя поправляться по истории, завтра последний день. А какая уж тебе тут учеба, когда одно в голове: поедет мать – и скажет директору, поедет – и скажет. И тогда…

Перевертывает Настя страницу. А что, бишь, это было – о чем на той-то? Как будто и не читала. Только всего и вспоминается: внизу страницы, в уголку, треугольник нарисован, в треугольнике – глаза и рот, и приделаны удивительные усы.

Мать сидит тут же в кресле, с закрытыми глазами. Вот вынула синий флакон, нюхает, морщится.

«Мигрень, ага? Так тебе и надо, так и надо! Это за то, что…»

И вдруг роняет Настя книгу – снизу звонко кличет голос:

96