А ведь только поглядеть на Глафиру: ростом высошенька, волос русый, глаз сверкучий, вся наливная – как спелая рожь. На рояле Глафира может: Касту Диву, Дунайские волны. И такая, поди ж ты, немужней осталась, не нынче завтра начнет осыпаться.
Целый день в исправницком доме кукушкой кукует гулко тоска. А чуть засинеет вечер – Глафира к окну: напротив, через дорогу, номера для приезжающих купца Агаркова – не загорится ли там огонек?
Будто – загорелся. Горбоносый, сел кто-то к столу писать. Завтра утром, чуть свет, к Глафире в окошко постучит половой из номеров: «От барина – вам письмо…»
И жарко живет Глафира всю ночь. Утром – нету письма. Ну, что ж, стало быть, завтра принесут.
Долго ли, коротко ли, но только в одно воскресное утро – из номеров половой и впрямь заявился с письмом. Запершись в светелке своей, разорвала Глафира конверт:
– «Милостивая государыня. Зная вашу красоту и любезность, осмелюсь предложить вам…»
Руки затряслись, буквы запрыгали от радости.
– «…наилучшую рисовую пудру, а также спермацетовые личные утиральники…»
В тот день Глафира к обеду вниз не сошла: заперлась в своей светелке, просидела весь день. Вечером в столовой уставилась – и битый час, как пришитая, глядела в клетку с кенарем и с кенаркой (выписал ей исправник из Москвы специально). Глядела-глядела, да вдруг как схватит клетку-то эту да об пол ка-ак шваркнет: от кенаря с кенаркой только мокро осталось. А уж когда ей исправник слово сказал, что, мол, этак нельзя с подарками, она так раскричалась, растопалась – еле исправник ноги унес.
Исправник с исправничихой держали совет: что такое с Глафирой? С чего девка сбесилась?
– Эка штука, пудры ей предложили. Разве это инцидент? – удивлялся исправник. И все свои брюки подтягивал, все подтягивал: это всегда было у исправника знаком душевного волнения.
А брюки носил исправник на вате стеганные: простудлив был очень, сложения слабого – замухрыш, одно ело: во. Зато уж исправничиха – женщина росту серьезного, бурудастая, грудастая, а глас у ней – трубный. Как крикнет на мужа трубным-то гласом:
– Да ты что там мямлишь? Инцыдент, инцыдент… Какой ты есть градоначальник, ежели как дочь пристроить, не изобретешь?
Подумал-подумал Иван Макарыч – и, видно, придумал что-то: наверх, на исправничиху, поглядел так гордо.
– Я-то? Не изобрету? Очень даже просто: надо Гла-фирочку на службу определить. С ритуальной, так сказать, целью. Поняла?
Почесала исправничиха в голове спицей.
– А и верно, глядишь. Ума ты палата, Иван Макарыч.
Сказано – сделано. Ходит Глафира на телеграф, год и другой. А к ритуальной цели – ни на шаг. Хоть бы так, для виду, кто приволокнулся: никого.
Тут Иван Макарыч рукой махнул на Глафиру, на все – и в кабинет заперся. Уж если по правде – так только в кабинете у Ивана Макарыча и была настоящая жизнь. Незабвенные часы тут проводил Иван Макарыч, здесь возникали все великие и многочисленные его изобретения: состав для полнейшей замены дров в безлесных местах; тайна приготовлять не уступающий настоящему искусственный мрамор; особливый способ домашним путем производить отменные стекла для зрительных труб. И наконец, это многообещающее открытие последних дней: секрет печь хлебы не на дрожжах, как все, а на помете голубином, отчего хлебы будут вкуснейшие и дешевые гораздо. В какой-то книжке старинной откопал исправник этот секрет – и взялся за дело.
Иван Макарыч так полагал: делать – так уж делать на широкую руку, а не то чтобы там. Задешево, по случаю, приобрел восемнадцать пудов муки. А там – пекаря свои, даровые: арестанты из острога. Голубиный – не покупать этот самый…
Пеки, ребята, сыпь в мою голову!
Пекли калачи, пекли. Таскали арестанты, таскали. Сперва в кабинет. Кабинет завалили, вылезли в зал, под рояль, на рояль. А кругом калачей Иван Макарыч гоголем ходит.
В ту пору исправничиха на богомолье была, у Стефана Болящего, у прозорливца. Вернулась, калачи увидала, да как взъестся трубным-то гласом:
– Да Господи-батюшко! Придумал ведь тоже: на голубином! Весь дом напоганил теперь…
– Да ты – на, отведай сперва, а потом толкуй.
– Чтобы я – да этакую погань? Да избави меня Бог, я еще в своем уме. И завтра же чтоб было чисто, хоть за окно. А то… знаешь?
Знал Иван Макарыч. Загорюнился, жалко нещечко-то свое кидать вон. Эх, как бы это… Подтянул исправник свои ватные брюки раз и другой.
– Бба-а! А Потифориха-то? А ну, Кошкарев, доставь.
Торговала на базаре Потифорна, псалтырь читала, всякую боль заговаривала: от грызи, от срыву, от свербежа, от сглазу, от всего облегчить могла – на все руки. На отшибе, в завалящем проулке, разыскали По-тифорну и мигом представили перед исправника. Отмахнула Потифорна поясной поклон: зачем, мол, понадобилась?
– Да что, Потифорна, с докукой к тебе. Калачи, вот видишь? Возьмись-ка на базаре, продай, а уж я…
– И-и, отец, нам ли тебе не служить? Только молви.
Петр-Павел рябинник минул, пошли уж студеные утренники. Взяла с собой на базар Потифорна с угольем теплым горшочек и, сидя на том горшочке, торговала три пятницы калачом.
– Э-эх, калачи хороши – для спасения души, поос-ненькие!
Рядом слепец, с деревянной баклушей, свою присказку ведет:
Пр-равославные христианушки, от роду-рода-родов, от веку-века-веков, солнца кра-асного…
А зипун – чередом идет, кто с новой дугой, кто с лыком, кто с поросенком – дешевый калач закупать.
Через три пятницы пришла Потифорна к исправнику.
– Так, мол, и так, расторговалась вашей милости калача, ни одного не осталось.