Стал себе малый работу искать. Занялся, перво-наперво, конечно, уроками. И смех и грех один только. То, глядишь, ученика папиросами угощать стал – конечно, отставка. То два дня на урок не являлся – пропивал в трактире с хорошими человеками взятые вперед деньги. А то вдруг оказывается – за неподходящие разговоры отказали. Придет, Петру Петровичу жалуется. Петру Петровичу удивительно:
– Какие ж это такие – неподходящие?
– Да рассказал ученик-то, как они мышей выпускали, из парт на Законе Божием. А я ему говорю: это что – мышей, воробьев парочку выпустить – это вот так! А он возьми да правда и сделай…
Не выгорает с уроками, как ни верти.
– Ну, стало быть, надо, – порешил Сеня, – физическим трудом заняться.
Кстати тут вышло – заболел в околотке фонарщик, старый Сенин приятель. Две недели Сеня ходил вместо фонарщика; за половинную плату. Идет это вечером в фонарщиковом дипломате, в треухе заячьем – никому и в голову не взбредет, что студент.
Было – и кончилось благополучие. Выздоровел фонарщик, опять на мели Сеня. Из комнаты Сеню за неплатеж протурили. Забрал он чемоданчик свой, приехал к Петру Петровичу – другу.
– Я переночевать к тебе. Пустишь? Ну, как не пустить.
Сегодня да завтра – так у Петра Петровича и осел. Уходит Петр Петрович в столовую обедать, Сеню с собой зовет:
– Брось ты глупить-то, пойдем.
Ни за что: «Это, стало быть, – опять взаймы?» Останется один. Меряет, меряет ногами комнату, а голодный червяк сосет – и пойдет он на кухню к Анисье-кухарке.
Анисья, милая этакая толстомордая баба подмосковная, души в Сене не чаяла. Как они в кухне вдвоем – такое у них веселье идет, такие смехи да рассказы. И нет-нет, да подкармливала баба Сеню. Ну, щец там плеснет, каши гречишной, хлеба даст. Кормит, а сама любя отчитывает Сеню:
– Эх, непутевый ты, милый, пра, непутевешшай. А какой бы из тебя мужик хороший вышел, кабы только да секли тебя мальчонкой…
И верно – непутевый.
Думал Сеня – думал, как бы деньгу зашибить – и вот, наконец, удумал. Подкатился к Петру Петровичу:
– Дай пять рублей, голубчик.
– Пя-ать? Видишь, у самого вот – пять да три – восемь. Да тебе столько зачем?
– Не скажу. Дай. Я скоро вернусь.
«Ну, черт с ним, должно быть, и впрямь – дело не шутка, коли денег взаймы просит».
Дал Петр Петрович синенькую.
Час-другой: нету Сени. У окошка – глядь-погдядь Петр Петрович: нету. Вон, дама с коньками идет. Гимназисты бегут с уроков. Обоз какой-то с ящиками, этажерками, ширмочками.
Глядит Петр Петрович – завернул обоз к их воротам. И Сеня впереди шествует. Что за черт?
Шум, грохот, полкомнаты рухлядью заставили. Распоряжается Сеня, веселый.
– Это, – говорит, – я выжигать буду. Видишь, вот: у, девицы знакомой аппарат взял. Ты, брат, не думай, это очень выгодно – прикладные-то искусства. Продам я это – плохо-плохо за пятнадцать. А купил за пять.
«Ах, черт тебя возьми – выжигать», – вот как Петру Петровичу досадно. «А что мы есть-то будем, когда осталось на руках три рубля, и до первого неоткуда взять».
Так и перебивались до первого чаем да ситным. Петр Петрович дулся. А Сеня – выжигал, портил, пахло паленым деревом. Половину все-таки сделал – и, правду сказать, недурно. Доволен.
– Ну, иди теперь… Продавай за пятнадцать, – поглядел Петр Петрович язвительно этак.
Сеня сконфузился:
– А ку-куда же продавать? Я не продавал никогда. Я не знаю…
Вот и делай с ним, что хочешь. Всерьез и сердиться на него нельзя. Посмеялся Петр Петрович, да и только.
И ничего ведь такого как будто в Сене и не было. Да что ж, пожалуй, некрасив даже: так, курносенький, бородка мягкая, золотая. А вот – мягкость эта самая в лице во всем и в глазах… Так вот – денек летний, нежаркий, в костромской, скажем, где-нибудь деревушке: выглянет солнце – и спрячется солнце, бубенчики на овцах, пыль на дороге от веселой телеги поднялась – и не падает, золотеет. Не иначе, как мягкость влекла эта самая – любили его, даром что непутевый был. Пол-Москвы у него друзей и приятелей было. А уж на особицу двое: игумен это один, а хозяин пивнушки на Бронной – это другой.
Если в праздничный день Сеня спозарань поднялся, вопреки естеству своему – так это, значит, он идет в монастырь к обедне. И столь это бывало поучительное зрелище, что шли целой компанией глядеть. Станут себе в сторонке, чтобы своим нечестивым поведением Сеню не оконфузить. А Сеня стоит – воды не замутит, отбивает поклоны, где надо – главу преклоняет.
И вот, наконец, торжественный момент, выходит монашек из алтаря и на тарелке Сене просвирку подает с поклоном. Сеня благочестиво целует просвирку и прячет в карман… А монашек ему почтительно:
– Отец игумен вас к трапезе просили пожаловать.
Ну, тут уж удержу нет: бегут всей компанией наружу, на паперть, высмеиваются тут досыта. И голову ломают: как это Сеня, беспутник, безбожник, – к игумену в милость попал? На чем это столковались они? Разве это вот, что всякую старину Сеня любил: церкви древние, лампады под праздник, книги в старых кожаных переплетах – минеи, триоди да цветники-изборники отеческие.
Пение любил церковное, распевы всякие знал – и знаменный, и печерский и по крюкам пел. Вот это разве?
Придворная Сенина пивнушка была на Малой Бронной. Уже все это знали, и коли кому занадобится – первым долгом туда. И ошибались редко.
Пивнушка – так себе, захудалая, третьеразрядная. Но битком набита всегда – на таком уж бойком месте поставлена. И что за народ: извозчики, странники, девицы гулящие, господа в опорках с Хитровки. Галдеж, дымок серый от курева и от сапог, в тепле сохнущих. Граммофон визжит.