Том 1. Уездное - Страница 66


К оглавлению

66

Увидел Непротошнов капитана Шмита – дрогнул, вытянулся. Застыл Шмит, хотел усмехнуться – лицо не двинулось.

«Он – все еще меня боится… Чудак!»

– Уйди, – только и сказал Непротошнову.

Непротошнов – подавай Бог ноги: слава те Господи – целехонек ушел.

Шмит сел на большой белый камень, уперся левым локтем в колено.

«Нет, не так… Надо прислониться к стене… Вот теперь… хорошо, прочно».

Вынул револьвер. «Да, хорошо, прочно». И та самая пружинка злая разжалась, освободила.

24. Поминки

Андрей Иваныч сидел и писал письмо Марусе. Может, это было нелепо, бессмысленно, но больше нельзя – нужно было выкрикнуть все, что…

Не замечал, что уж стемнело. Не слышал, как вошел и стал у притолоки Непротошнов. Бог его знает, сколько он тут стоял, пока насмелился окликнуть:

– Ваше-бродь… Господин поручик!

Андрей Иваныч с сердцем бросил перо: опять рыбьеглазый этот!

– Ну, чего? Всё про то же? Убить меня хочет?

– Никак нет, ваше-бродь… Капитан Шмит сами… Они сами убились… Вко-вконец…

Андрей Иваныч подскочил к Непротошнову, схватил за плечи, нагнулся – в самые глаза. Глаза были человечьи – лили слезы.

«Да, Шмита нет. Но ведь, значит, Маруся – ведь теперь она, значит…»

Во мгновение ока он был уже там, у Шмитов. Промчался через зал, на столе лежало белое и длинное. Но не в этом дело, не в этом…

Маруся сидела одна, в веселенькой бревенчатой столовой. Стоял самовар. Это уж от себя расстарался Непротошнов: если что-нибудь такое стрясется – без самовара-то как же? Милая, каштановая, встрепанная Марусина голова лежала на ее руках.

– Маруся! – в одном слове выкрикнул Андрей Иваныч все, что было в письме, и протянул руки – лететь: всё кончено, все боли.

Маруся встала. Лицо было дикое, гневное.

– Вон! вон! Не могу вас… Это все – это вы – я все знаю…

– Я? Что я?

– Ну да! Зачем вы отказались, что вам стоило… Что вам стоило выстрелить в воздух? Я же присылала к вам… О, вы хотели, я знаю… вы хотели… я знаю, зачем вам. Уйдите, уйдите, не могу вас, не могу!

Андрей Иваныч, как ошпаренный, выскочил. Тут же у калитки остановился. Все перепуталось в голове.

«Как? Неужели же она… после всего, после всего… любила? Простила? Любила Шмита?»

Трудно, медленно до глубины, до дна добрался – и вздрогнул: так было глубоко.

«Вернуться, стать на колени, как тогда: великая…»

Но из дома он слышал дикий нечеловеческий крик. Понял: туда нельзя. Больше никогда уж нельзя.

К похоронам шмитовым генерал приехал из города. И такую поминальную Шмиту речь двинул, что сам даже слезу пустил – о других прочих что уж и толковать.

Все были на похоронах, почтили Шмита. Не было одной только Маруси. Ведь уехала, не дождалась: каково? Манатки посбирала и уехала. А еще тоже любила, называется! Хороша любовь.

Взвихрилась, уехала – так бы без поминок Шмит и остался. Да спасибо генералу, душа-человек: у себя те поминки устроил.

Нету Шмита на белом свете – и сразу вот стал он хорош для всех. Крутенек был, тяжеленек, оно верно. Да зато…

У всякого доброе слово для Шмита нашлось: один только молчал Андрей Иваныч, сидел как в воду опущенный. Э-э, совесть, должно быть, малого зазрила. Ведь у них со Шмитом-то американская дуэль, говорят, была, – правда или нет? А все бабы, все бабы, всему причина… Эх!

– А ты, брат, пей, ты пей, оно, глядишь, и тово… – сердобольно подливал Андрею Иванычу Нечеса.

И пил Андрей Иваныч, послушно пил. Хмель-батюшка – ласковый: некуда голову приклонить, так хмель ее примет, приголубит, обманом взвеселит…

И когда нагрузившийся Молочко брякнул на гитаре «Барыню» (на поминальном-то обеде) – вдруг замело, завихрило Андрея Иваныча пьяным, пропащим весельем, тем самым последним весельем, каким нынче веселится загнанная на кулички Русь!

Выскочил Андрей Иваныч на середину, постоял секунду, потер широкий свой лоб – смахнул со лба что-то – и пошел коленца выкидывать, только держись.

– Вот это так-так! Ай да наш, ай да Андрей Иваныч! – закричал Нечеса одобрительно. – Я говорил, брат, пей, я говорил. Ай да наш!


1913

Непутевый

1

Петра Петровича все до единого по имени-отчеству величают, а Сеню – хоть бы раз для потехи Семен Иванычем кто назвал, хоть какой бы нибудь студент завалящий. Нет: Сеня, да и только. Бывает, иной раз заершится он:

– Какой я вам Сеня? Почему он Петр Петрович, а я Сеня?

– Да так уж вот – Сеня.

Смеются: взаправду-то разве может сердиться Сеня?

Сеня и Петр Петрович – все вместе да вместе, друзья неразлучные, водой не разольешь. Дивятся на них: как будто Петр Петрович – человек степенный, положительный. И откуда у него дружба с Сеней пошла?

А вот откуда. Шел Петр Петрович на Балчуг, домой, шел потихоньку под кремлевскими стенами. Тени узорчатые от зубцов, башни боярами степенными наверху дремлют, и у всякой-то крещеное свое имя: Водовзводная, Тайницкая, Кутафья, Набатная, Спасская. Страсть как башни эти Петр Петрович любил. Замечтался, ночь на исходе розовая, свежая – май.

И вдруг – вздрогнул даже – голос какой-то сверху:

– Коллега, коллега!

Огляделся Петр Петрович – площадь пустая, городовой дремлет. Эка, – думает, – наяву притчиться стало. А голос этот опять:

– Коллега, да я тут, постойте!

Глянул наверх Петр Петрович – да так вот и ахнул… Батюшки мои, это он на стену кремлевскую залез каким-то манером и оттуда:

– Извините, – говорит, – коллега, я задержал вас. Но мне здесь одному скучно. И к тому же я в приподнятом, так сказать, настроении: острое отравление алкоголем. Кругом – ночь, красотища, говорить хочется, понимаете – говорить…

66