– Ларька, вазу мне! – квакнул генерал.
Покатился самоварный Ларька, мигом притащил генералу большую, узкую и длинную вазу китайского расписного фарфора. Отвернулся в сторонку генерал и облегчился на древнеримский манер.
– Ф-фу! – вздохнул затем – и положил себе на тарелку паштета кусок.
За хозяйку сидела не генеральша: посади ее – натворит еще чего-нибудь такого. Сидела за хозяйку свояченица Агния, с веснушчатым, вострым носом. А генеральша устроилась поодаль, ничего почти что не ела, глазами была не здесь, прихлебывала все из стаканчика.
Покушав, генерал пришел в настроение:
– А ну-ка, скажи, Агния, знаешь ли ты, когда дама офицером бывает, – ну, знаешь?
Веснушчатая, дощатая, выцветшая Агния почуяла какую-то каверзу, заерзала на стуле. Нет, не знает она…
– Ух, ты-ы! Как же ты не знаешь? Тогда дама бывает офицером, когда она бывает под… Ну, в каком чине? В каком чине, а? Поняла?
Затрепыхалась, заалела, закашляла Агния. Куда и деваться не знала: ведь девица она – и вдруг этакое… скоромное… А генерал заливался: сначала внизу, в бур-болоте на дне, а потом наверху, тоненькой лягушечкой.
Забылась Агния, занялась паштетом, глаза – в тарелку, быстро-быстро отправляла крошечные кусочки в рот. А генерал медленно нагибался, нагибался к Агнии, замер – да как гукнет на нее этаким басом, как из бучила:
– Г-гу-у!
Ахнула Агния благим матом, сидя запрыгала на стуле, заморгала, запричитала;
– Штоп тебе… штоп тебе… штоп тебе…
Раз двадцать этак вот «штоп тебе» – и под самый конец тихонько: «провалиться… штоп тебе провалиться, пр-ровалиться»… Была у Агнии такая чудная привычка: все пугал ее со скуки из-за углов генерал – вот и привыкла.
Любил генерал слушать агнины причитанья, разгасился, никак не передохнет – хохочет:
– Охо-хо, вот кликуша-то, вот порченая, вот дурья-то голова, охо-хо!
А генеральша прихлебывала, не слыхала, далеко где-то, не тут жила.
Прикатился Ларька – запыхался.
– Ваше превосходительство, там капитан Шмит вас желают видеть.
– Шмит? Вот принесло… И поесть толком не дадут, ч-черт! Проси сюда.
Свояченица Агния выскочила из-за стола в соседнюю комнату, и скоро в дверной щели уже заходил веснушчатый ее нос, однажды мелькнувший Андрею Иванычу.
Вошел Шмит, тяжелый, высокий. Пол заскрипел под ним.
– А-а-а, Николай Пе-тро-вич, здравствуйте. Не хотите ли, миленочек, покушать! Вот, равиоли есть, пррев-вос-ходные! Сам, неженчик мой, стряпал: им, паршивцам, разве можно доверить? Равиоли вещь тонкая, из таких все деликатностей: мозги из костей, пармезанец, сельдерей молоденький – ни-и-как не старше июльского… Не откажи, голубеночек.
Шмит взял на тарелку четырехугольный пирожок, равнодушно глотнул и заговорил; Голос – ровный, граненый, резкий, и слышится невидная усмешка на губах…
– Ваше превосходительство, капитан Нечеса жалуется, что лошади не получают овса, на одной резке сидят. Это совершенно немыслимо. Сам Нечеса, конечно, боится прийти вам сказать. Я не знаю, в чем тут дело. Может, этот ваш любимчик, как его… Мундель-Мандель, ну как его…
У генерала – прелестнейшее настроение, он зажмурил свои буркалы и, мурлычет:
– Мендель-Мандель-Мундель-Мондель… Эх, Николай Петрович, голубеночек, не в том счастье. Ну, чего тебе еще надо? Видел я намедни Марусю твою. Ну, и, кошечка же, ну, и милочка – прямо вот… эх! И подцепил же ты! Ну, какого еще рожна тебе надо, а? Наплевал бы я на твоем месте и на Нечесу, и на всех…
Шмит сидел молча. Железно-серые, небольшие, глубоко всаженные глаза еще глубже ушли. Узкие губы сжались еще уже.
Генеральша только сейчас услышала Шмита, поймала кусочек и спросила треснуто:
– Нечеса?
И забыла, замолкла. В дверной щели все ходил вверх и вниз веснушчатый вострый нос.
Шмит настойчиво и уже со злостью повторил:
– Я еще раз считаю долгом доложить вашему превосходительству: лошадиные кормовые куда-то пропадают. Я не хочу пускаться в догадки кто, Мундель: или не Мундель…
Вдруг опять проснулась генеральша, услышала: Мундель, – и ляпнула:
– Кормовые? Это вовсе не Мундель, а он, – кивнула на генерала. – Ему на обеды не хватает, проедается очень, – и засмеялась генеральша почти весело.
Шмит, как сталью, уперся взглядом в генерала:
– Я давно это знаю, если уж по правде говорить. И еще одно: деньги пропадают, эти трехрублевки, которые солдатам шлют из дому. Ведь люди могут думать на меня, я – казначей. Этого я не могу допустить.
Узко сжаты шмитовы губы, все лицо спокойно; как лед. Но как синий напруженный лед в половодье: секунда – и ухнет, с грохотом хлынет сокрушающая, неистовая, весенняя вода.
А генерал хлынул уже. Зяпнул нутряным своим басом:
– Да-пу-стить? Ка-ак-с? – и сейчас же оступился на злючий визг: – Капитан Шмит, встать, руки по швам, с вами говорит генерал Азанчеев!
Шмит встал, спокойный, белый. Генерал тоже вскочил, громыхнул стулом и накинулся на Шмита, осыпал, оглоушил:
– М-мальчишка! Ты с-смеешь не до-пу-скать, а? Мне, Азанчееву? Да ты зазнаешь, я т-тебя в двадцать четыре часа…
Искал, чем бы кольнуть Шмита побольнее:
– Да давно ли ты стоял тут и просил разрешения, да, р-разрешения у меня – жениться. А теперь завел себе девчонку хорошенькую и д-думаешь, уж и б-бальшой стал, и все тебе можно! М-мальчишка!
– Как… вы… сказали? – отрубил Шмит по одному пронзительнее – трехлинейные пульки – слова.
– …Девчонку, говорю, завел, так и думаешь! Погоди-ка, миленок, будет она по рукам ходить, как и прочие наши. А то ишь-ты, мы-ста, не мы-ста!