За своим прилавком он – так далеко, и около него все чужие. И не видит ее, не кланяется он сегодня.
«Ну, посмотри же, посмотри… Нет».
«Ах, и еще нужно ждать. Эта противная старуха впереди, в смятой шляпе и с белым зонтиком, опущенным книзу. Должно быть не закрывается. Да поскорее же, ну».
У прилавка Вера перекладывает книги из одной руки в другую, спрятала глаза под шляпой, бьется так сердце. И вдруг одна книга падает из рук со стуком, с таким стуком. Ах, все теперь на нее смотрят.
Он поднимает книгу, подает Вере – с улыбкой.
Но зачем у нее так дрожат руки. Ради Бога, ради Бога.
– Ах, вы весьма любезны, – говорит через секунду Вера чужим, спокойным голосом.
– Ну чего там весьма, – улыбается он: – «Странная девушка».
«Да, зачем весьма? – думает мучительно Вера. – Это же смешно, смешно. Вон, улыбается он. И все смотрят».
Бледнеет Вера, нагибается, открывает – закрывает книгу.
– Да что с вами?
Сверху говорит он, тихо – точно они двое, ласково – будто гладит ее по голове.
– Нет, нет, ничего.
Уж прошло все. И хочется уж громко смеяться и смотреть на него, слушать. И никого нет кругом.
Он опять наклоняется и делает свои глаза – большого ребенка – смешными и важными.
«Да милый же, милый», – шепчет неслышно Вера. Серая тужурка у него распахивается, и под ней старенькая рубашка синяя, с прожженной дырочкой.
Радостными уколами бьется сердце у Веры. Отходит, нагибается – записать книгу, жадно опирается грудью о стол. Пишет – ах, да не то, кажется? Все равно…
Но с кем он говорит там? И таким же, как с ней, тихим голосом, и та касается его своей серой шляпой. Как смеет?
Сходятся и расходятся прозрачные пятна в глазах. Только бы дописать.
Со сжатыми губами Вера подходит, прячет дрожь внутри, говорит с веселой улыбкой – вот услышишь сейчас, ты, в серой шляпе.
– Вот листок. Так до свиданья, значит, до завтра.
Серая шляпа поднимается изумленно, смотрит.
– Завтра? Ах да, на гулянье. Пожалуй, пожалуй. Приду вероятно. До свиданья.
«Ага, – говорит Вера, – слышишь?»
И уходит, радостная. Несет с собой его книги, его теплый голос, и мягкие волосики на бороде.
А он нагибается к серой шляпе, смеются оба и в блестящих от любви глазах радостно видят друг друга. Потом говорит он:
– Нет, пожалуй, это вовсе не смешно. Подожди, не надо смеяться.
К вечеру голубеют и растут тени. Оседает горячая пыль. Колеса далеко прогрохочут по камням и спешат затихнуть.
В старом доме все оплетается тревожной сумеречной паутиной. Белые двери и белые переплеты окон теряют что-то дневное и шевелятся беспокойно. Ржавая флюгарка скрипит на крыше. Ночь крадется.
Мать зовет:
– Вера, Вера, да иди же. Я уже свечку зажгла.
Закрыли дверь в спальню. В две железных петли просунули железный засов – отгородились от пустого зала.
У изголовья, нагнувшись перед свечкой, сидит Вера и читает. Непонятно, неслышно, где-то извне, бегут чужие слова, как за окном снежинки. А внутри – своя жизнь. Со сладкой болью сердце замирает, а потом бьется громко, страшно громко: тук-тик, тук-тик. Завтра. Где-нибудь в шелестящей тени деревьев… Тук-тик, тук-тик.
На минуту перестает Вера читать, опускает книгу на колени.
Будет так. Она прижмется к нему изо всех сил, чтобы стиснулась, смялась вся грудь. И зубами вопьется, чтобы остались следы.
– Думаешь? О чем думаешь? – говорит мать.
Вера вздрагивает. С белой подушки приникли к ней неподвижно глаза – точно щупают скелет под живым еще телом.
«А вдруг она знает?» – думает Вера и холодеет. И опять читает чужие слова, а внутри растет темнота – холодная, злая.
Тяжелыми скалами ночь громоздится над домом все выше, и мимо нее бегут звезды. Мать лежит неподвижно, как мертвая. И кажется Вере, что она одна, и страшно читать вслух в огромной пустой комнате с тикающими часами.
– Я устала. Я подожду, – говорит Вера и опускает книгу.
Мать открывает глаза и смотрит на стену, в темное зеркало, где колеблется синим призраком свечка. Длинные, белые на одеяле пальцы двигаются, двигаются, невидимую ткань прядут.
И вдруг останавливаются. Что там такое? Послушай? В зале? Или это там, в запертой комнате?
В пустом зале по углам ночные шорохи крыльями шелестят, собираются мыши и шепчут шу-шу-шу Уговорились и ползут все в запертую комнату и танцуют по струнам старого рояля. Сыплется пыль со струн, и рояль тихонько играет.
А на белой подушке все неистовее мечутся безумные: глаза. Вера сидит нагнувшись, неподвижная, белая…
И такой измученный встает день, и так пылает на небе солнце, и жадно ждет вечера.
В чуткой сумеречной тишине громко хлопают где-то калитки, пустеют дома, уже все уходят.
– Да нет же, нет. Это немыслимо, – говорит Вера, и не верит, и знает уже, что пойдет.
Со спутанными мыслями встает и на цыпочках идет в спальню за платьем. Часы в тишине беспокойно подпрыгивают – тикают.
– Кто тут? – говорит мать.
Губы у Веры высыхают в секунду. – «Как же теперь? Идти? Не идти? Да нет же, нельзя – он сказал».
Наклоняется к матери и говорит – точно злобно вколачивает острые гвозди – слова.
– Спи-спи. Тебе надо спать. Еще рано-рано-рано. Спи.
Тускло сверкает поднятый к глазам стакан. Наливает: капли. Нет, мало. Еще, еще, без счета. Спи крепче.
Играет вдали музыка. Ветер вечерний поднимает белую шляпу у Веры, и она быстро идет, изгибаясь навстречу ветру жадным змеиным телом. Скорее, скорее.
Вот и сад. Качаются над головой, как пьяные, томительные, блестящие фонари. А под фонарями качаются внизу ненавистные чужие лица. И нет его, и нет его – нигде.