Со свертком под мышкой, насвистывая, выбежал О'Келли из магазина. Мысли весело пенились шампанским, и из искристой пены, как Венера, выходила Диди в черной пижаме.
«Впрочем, нынешняя Венера такой и должна быть: в пижаме. Нагота – слишком уж добродетельна…» – насвистывая, размышлял О'Келли.
– Добрый вечер, дорогой мистер О'Келли! Не правда ли, прекрасная погода?
О'Келли споткнулся: перед ним сияли золотые зубы викария Дьюли.
– Вы, вероятно, к себе – в контору? – чуть приметно улыбнулся Дьюли.
– То есть… почему в контору? – О'Келли немного смутился: никто не знал о том, что делалось по вечерам в конторе, и это было очень странно, что Дьюли… – Я не настолько ослино трудолюбив, чтобы работать еще и по вечерам… – непринужденно засмеялся О'Келли.
– А-а, так-так. Так, значит… – Дьюли поднял тарелкообразную, пасторскую шляпу. И О'Келли снова весело покатился, придерживая под мышкой сверток с цветами.
Когда О'Келли свернул на Гай-стрит, уже темнело. В бесчисленных ущельях узких переулков между старыми домами – зажигались, покачивались фонари. С реки плыл туман, все теряло свой ежедневный облик, и легче было жить – легче было обмануться. В кузнице лязгало железо, фонари красновато дымились – и можно было поверить, что внизу, у реки, собираются около костра латники Оливера Кромвеля. И что эта черная фигура – прекрасный и несчастный Риччио, пробирающийся к Марии Стюарт… О'Келли задумался, стоял, засунув руки в карманы.
Но Риччио обернулся – и О'Келли показалось: на нем плоская священническая шляпа. Что за странная встреча – или это все туман? О'Келли прильнул к витрине антикварного магазина и усиленно стал рассматривать позеленелый медный дверной молоток – уродливую собаче-человеческую голову. Потом осторожно перебежал на другую сторону и пошел следом за Риччио.
Да, это он: дощатая фигура, аккуратно сложенные позади руки – и пальцы, что-то отсчитывающие. Это был Дьюли, и переулок Сапожника Джона – пожалуй, довольно странное место для прогулок господина викария…
О'Келли нырнул в ближайший из проходов, сбежал к реке – по темному ущелью между высоких стен, и потом закоулками выбрался опять на Кингс-стрит.
Когда, покружившись по улицам с час, О'Келли снова очутился против переулка Сапожника Джона – туман уже осел, и было ясно видно: нет никого. Через боковую, окованную железом дверь О'Келли вошел в дом.
При конторе О'Келли была маленькая сводчатая комнатка, окном в переулок, окно старое, узкое – бойница с решеткой. Теперь эту комнатку не узнать было: старые, выцветшие гобелены по стенам, два железных узорчато кованных фонаря – от антиквара напротив; очень низенький – на четверть от полу – турецкий диван во всю стену. И переливающиеся, неуловимые огоньки в камине, и Диди у огня – в своей черной пижаме, такая уютная.
Так вот лежать – прикованной к золотой игре огня, прихлебывать золотое, колючее вино и слушать – не слушать колючие слова О'Келли.
– …Девочка моя, я именно этого и хочу, чтобы, поселившись с утюгами и Кемблом, – вы стали несчастны. Счастье – одно из наиболее жирообразующих обстоятельств, а вам идет быть именно такою, тоненьким, стриженым девочко-мальчиком…
Рука О'Келли касалась так нежно, и откуда-то издали, устало видела Диди причудливо-противоречивые Easter Lylies и слышала свой голос:
– Но это так жестоко – обманывать Кембла. Он – большое дитя.
– Жестоко? – засмеялся О'Келли. – Жестоко – детям говорить правду. Если что меня убеждает в милосердии Божием – так это именно дарованная Богом ложь, именно то, что…
О'Келли не кончил: показалось – скрежетал замок в боковой двери, в переулке Сапожника Джона, а потом чьи-то шаги по каменной лестнице. Впрочем, О'Келли хорошо помнил, что дверь он запер на ключ: просто в старом доме бродила тень Сапожника Джона.
– …Я не удивлюсь, если добрый Джон заявится сюда… – потянулся О'Келли. – Сегодня от тумана все так фантастично…
Диди ушла в театр и сказала Кемблу, что из театра ей надо кой-куда зайти. Кембл сидел один, не зажигая огня. За окном чокали капли, отчетливо и правильно, как часы. Когда совсем смерилось – пришла старушка Тэйлор и принесла письмо от леди Кембл: леди Кембл просила сына непременно прийти сегодня вечером. Явно это было, наконец, давно жданное примирение. Все складывалось как нельзя лучше. Кембл мигом оделся и пошел.
Очевидно – ратификацию мирного договора леди Кембл хотела обставить очень торжественно: столовая была ярко освещена, и вокруг стола Кембл увидел миссис Дьюли, потиравшего руки викария и футбольноголо-вого Мак-Интоша. Кембл радостно подошел к леди Кембл, но невидимая узда вздернула ее голову еще выше, она сделала величественный жест рукой – и сурово показала Кемблу на стул:
– Садитесь… – Помолчала и подняла глаза к портрету сэра Гарольда в парике и мантии. – Боже мой, что сказал бы ваш покойный отец, сэр Гарольд…
Больше она говорить не могла: за нее говорил викарий – и кому же, как не ему, сказать все, как надо?
– Дорогой мистер Кембл! Мы пригласили вас сюда – потому что мы любим вас, ибо Христос заповедал любить и грешников. Мы вынуждены прибегнуть к крайним мерам для того, чтобы вернуть вас на правильный путь. И вы последуете сейчас за мной и мистером Мак-Интошем… – И, заметив, что Кембл хочет возражать, викарий добавил: – Хотя бы ради вашей матери – взгляните на нее.
Леди Кембл молитвенно смотрела на портрет покойного сэра Гарольда, из глаз ее показались две скудные слезы – это было наибольшее, что она могла себе позволить, не нарушая приличий. Рядом сидела и дрожала в лихорадке миссис Дьюли, не поднимая глаз.